20 августа умер Борис Дубин
Почти в один день с Лоркой.
Беды скучают без нас, да.
СМЕРТЬ
Как из последних сил
конь хочет стать собакой!
Собака — стать касаткой!
Касатка — стать пчелой!
Пчела — конем!
А конь —
какой стрелой вытягивает розу,
какою серой розой пенит губы!
А роза —
какой табун сияния и стона
стреножен в сахарном ее побеге!
А сахар —
каким ножом он грезит по ночам!
А нож —
какие луны ищет на приволье,
нагую вечность кожи и румянца.
А я — какого ангела в огне,
себя же самого, ищу по стрехам!
И только в арке гипсовой — такой
огромной, крохотной, неразличимой —
усильем не затронутый покой.
Еще его ЛоркаТВОЕ ДЕТСТВО В МЕНТОНЕ (фрагменты)
Да, сказкой родников ты стало, детство.
Хорхе Гильен
Да, сказкой родников ты стало, детство.
Состав, перрон и женщина вполнеба.
Твое сиротство в номерах гостиниц
и маска, заместившая судьбу.
.......
Далекий отсвет, мысль наперекор,
предчувствия несбыточной надежды.
Песочные часы, в которых тонет
лишь то, что не оставит ни следа.
........
Там, львеныш мой, там, райское исчадье,
пастись ты будешь на моих щеках,
там, синий коник моего безумья,
биенье циферблатов и галактик,
там отыщу я скорпионий камень
и матери твоей девичье платье,
полночный плач и чистую тряпицу,
с висков у мертвых снятую луной.
Да, сказкой родников ты стало, детство.
Но, вырванную с корнем, отыщу
чужую душу жил моих открытых.
Извечную любовь, которой нет.
Пусть так! Любовь, люблю тебя! Оставьте.
Не затыкайте рот мне, вы, кто ищет
сатурновых колосьев на снегу
и холостит животных в поднебесье —
в мясницких дебрях операционных.
Любовь, любовь моя. И детство моря.
Твоя — забывшая тебя — душа.
Любовь моя, любовь. И лет косули
по лону бесконечной белизны.
И ты, любовь моя, еще ребенок.
Состав, перрон и женщина вполнеба.
Ни нас с тобой, ни ветра, ни листвы.
Да, сказкой родников ты стало, детство.
ЛУНА И ПАНОРАМА НАСЕКОМЫХ (фрагменты)
.......
Плыть, плыть, плыть
к новым полчищам рваных мысов
и россыпям караулов.
Но все та же ночь, равновесье снежных галактик.
И луна.
Луна!
Но разве это луна?
Это лисица баров,
японский петух, расклевавший себе глазницы,
пережеванная трава.
.......
Призрачны формы. А наяву одно —
хоровод этих ртов у загубников с кислородом.
И луна.
Но разве это луна?
Это рой насекомых,
трупики на побережьях,
боль, растянутая в длину,
йод, собравшийся в точку,
вереницы насаженных на булавку,
нагой, замесивший свой хлеб на всеобщей крови,
и любовь, что не стала ни конем, ни ожогом,
детеныш обглоданных ребер.
Моя любовь!
А они поют, надрываются, стонут: "Лицо! Лицо!"
Все яблоки — как одно,
георгины неразличимы,
у любого луча металлический привкус конца,
а поля стольких лет уместятся на решке монеты.
Но твое лицо заслоняет им небо пиршеств.
И они поют, надрываются, стонут,
хватают, лезут, роятся!
Значит, надо бежать — и скорей! — по волнам и веткам,
по безлюдным готическим улочкам, выводящим к реке,
вдоль кожевенных лавок, трубящих в рог недобитой коровы,
по ступеням — не бойся же, ну! — по ступеням.
В море есть восковой человек, он качается на волнах
и так слаб, что маяк, заигравшись, прогрыз ему сердце.
А в Перу есть тысячи женщин, которые днем и ночью —
о, этот рой! — заплетают вены, играя ноктюрны и марши.
Но вцепившаяся перчатка съедает мне руку. Довольно!
Я платком приглушаю щелчок
первой лопнувшей вены.
Осторожней, любовь, отодвинься!
Потому что пора отдать им мое лицо,
мое лицо, мое сглоданное лицо.
Пусть мой чистый огонь, сберегаемый для желанья,
моя смута, искавшая равновесья,
моя детская боль от попавшей под веко соринки
утешат другое сердце,
растерзанное туманом.
А нам не помогут ни люди из обувных,
ни заржавленный ключ к расписной музыкальной шкатулке.
Призрачен ветер. А наяву одно —
колыбелька на чердаке,
хранящая всё, что было.
И луна.
Только разве это луна?
Это рой насекомых,
один лишь рой насекомых,
их круженье, мельканье, потрескивание, укусы.
И луна в закопченной перчатке у двери своих развалин.
Луна!
НЬЮ-ЙОРК
(Опись и обвинение)
Фрагменты
В каждом их умножении —
капля утиной крови,
в каждом делении —
капля матросской крови,
а в сумме — целый поток беззащитной крови.
Неумолчный поток, затопляющий
спальни окраин,
обращаясь в бетон, серебро и бриз
на фальшивом нью-йоркском рассвете.
Да, есть горы. Конечно.
Есть телескопы ученых.
Да, конечно. Но я здесь не для того,
чтобы видеть небо.
Я здесь для того, чтобы видеть тусклую кровь.
Кровь, которая катит к обрывам,
будя аппетит в гадюке.
Ежедневно в Нью-Йорке гибнет
четыре миллиона уток,
пять миллионов свиней,
две тысячи голубей на завтраки полутрупам,
миллион коров,
миллион ягнят
и два миллиона петухов,
разносящих небо в осколки.
.........
Я обвиняю вас всех,
всех, кто забыл о другой половине мира.
неискупленной половине
воздвигших бетонные горы,
где бьются сердца зверят,
которых никто не любит,
и где будем мы все
на последнем пиру дробилок.
Я плюю вам в лицо,
и слышит меня половина мира,
размножаясь, мочась и жуя,
безгрешна, как дети подъездов
с их ненадежной щепкой,
протянутой киснущим в жиже
усикам насекомых.
Это не ад, это просто проулок.
Это не смерть, это просто фруктовая лавка.
Целый мир перерезанных рек
и нехоженых троп
в этой лапке котенка,
расплющенной автомобилем,
и я слышу, как выползки
плачут у девочек в сердце.
Это ржавчина, закись, агония нашей земли.
Это наша земля,
потонувшая в цифрах отчетов.
Что мне делать? Расставить по полочками виды?
Вставить в рамку любовь, от которой лишь фото,
кровь, пошедшая горлом,
и груда досок?
Святой Игнатий Лойола
однажды убил крольчонка,
и губами его доныне
стенают церковные башни.
Нет, нет и нет, я обвиняю.
Я обвиняю поруку
этих пустых канцелярий,
в которых не слышат агоний
и с кальки стирают леса,
и пусть я пойду на прокорм
раздавленным этим коровам,
чьи вопли висят над долиной,
где Гудзон похмеляется нефтью.
РОМАНС О БОГОРОДИЦЕ МОРСКОЙ ЛАДЬИ
Я пою, пою
маленькую Деву
и ее ладью!
На маленькой Приснодеве
серебряная корона.
Упряжка быков четверкой
ступает перед Мадонной.
Дожди голубей стеклянных
погнали по горным скатам,
и оборотни туманов
проулком бредут горбатым.
Да будет Твой свет над нами,
в глазах у коров сияя!
Возьми с пелены могильной
цветов для плаща, Святая!
Уже повело багрянцем
верхи галисийских нагорий.
И смотрит Мария, смотрит
с родного порога в море.
Я пою, пою
маленькую Деву
и ее ладью!
КОЛЫБЕЛЬНАЯ НАД ПОКОЙНОЙ РОСАЛИЕЙ ДЕ КАСТРО
Поднимайся, пора, дорогая,
трубит кочет, зарю выкликая!
Поднимайся, родная, пора,
как быки, замычали ветра!
Пахать наступило время
в Сантьяго и Вифлееме.
И, от Вифлеема отчалив,
архангелы правят в печали
серебряной лодкой морскою
со всей галисийскою скорбью.
Со скорбью Галисии, сникшей
травою, тебя схоронившей,
травой, изошедшей росою
над черной твоею косою,
косою, бегущей к низовьям,
где облаку море гнездовьем.
Поднимайся, пора, дорогая,
трубит кочет, зарю выкликая!
Поднимайся, родная, пора,
как быки, замычали ветра!
ТОПОЛЬ И БАШНЯ
Тополь и башня.
С тенью живою —
вычерченная веками.
С тенью в зеленых руладах —
замершая в отрешенье.
Непримиримость ветра и камня,
камня и тени.
Его Мачадо.* * *
На вымершую площадь
ведут проулки по глухим кварталам.
Наискосок — церковка
чернеет облупившимся порталом;
с другого края — пальмы
и кипарисы над стеной беленой;
и, замыкая площадь, —
твой дом, а за решеткою оконной -
твое лицо, так счастливо и мирно
сквозящее, за сумерками тая...
Не постучу. Я тороплюсь сегодня,
но не к тебе. Приходит молодая
весна, белея платьем
над площадью, что гаснет, цепенея, —
идет зажечь пурпуровые розы
в твоем саду... Я тороплюсь за нею...
* * *
Был погожий вечер, грустный вечер лета.
Жухлыми плетями с каменного вала
висла повилика. В отдаленье где-то
струйка напевала.
Повернулся ключ мой в скважине замковой;
простонали петли заржавелой двери,
что с глухим ударом затворилась снова,
запечатав мертвый сумрак повечерья.
Тихо и безлюдно было за оградой.
Лишь вода звенела и, маня руладой,
выводила к плитам, где струя фонтана,
падая на мрамор, пела неустанно.
— Позабытый сон твой с песенкою этой
вспоминаешь? — пела струйка ледяная. —
Был дремотный вечер дремлющего лета.
— Нет, не вспоминаю, —
отвечал воде я, —
позабыт он вместе с песнею твоею...
— Был такой же вечер, и струя фонтана
падала на мрамор так же неустанно.
В той же, что сегодня, буксовой куртине
песенка звенела, что звенит и ныне.
Разве ты не помнишь? Тяжелели ветки
от поспевших яблок огненной расцветки,
как сегодня... Разве ты не помнишь это?
Был такой же вечер дремлющего лета.
— И отрадна песня, что немолчно льется,
а не знаю снов я, о каких поется.
Знаю, что и раньше яблоки алели
в безмятежных водах твоего потока;
что давно печали в сердце отболели,
миновали снами той поры далекой;
что любовь и прежде мороком извечным
повторялась в этом зеркальце беспечном, —
старое преданье лучше расскажи ты,
расскажи о счастье, что давно забыто.
— О забытом счастье не проси преданий —
ничего не знаю, кроме грусти давней.
Был погожий вечер дремлющего лета...
Горько ты склонялся над водою этой;
и, делясь тоскою, припадал ты к струям
в тот погожий вечер горьким поцелуем.
Припадал ты к струям, жаждою пылая,
и осталась прежней жажда та былая.
— Так прощай навеки! Неустанным звоном
лейся по безлюдью в этом парке сонном -
и прощай навеки: песня твоя ныне
еще горше, струйка, чем мое унынье.
Повернулся ключ мой в скважине замковой;
простонали петли заржавелой двери,
что с глухим ударом затворилась снова,
запечатав мертвый сумрак повечерья.
* * *
Площадь перед закатом. Струйка воды студеной
пляшет на грубом камне, звучно плеща по плитам,
и кипарис высокий не шелохнется кроной,
встав над садовым валом, темным плющом повитым.
Солнце зашло за крыши. Еле теплится пламя
отсветами на стеклах, дремой завороженных.
Мгла полегла на площадь. Смутными черепами
призрачные разводы кажутся на балконах.
В оцепененье площадь, черная и пустая,
и бесприютной тенью меряешь мостовую.
Пляшет вода на камне, плещет не умолкая,
только ее и слышно в этой ночи — живую.
* * *
Вечер. На балконах дотлевает пламя
гаснущего солнца, скрытого домами.
Чье лицо мелькнуло за стеклом оконным
розовым овалом, смутным и знакомым?
Проступает облик из неверной дымки
то бледней, то ярче, как на старом снимке.
Одиноким эхом будишь запустенье;
все туманней блики, все чернее тени.
О, как тяжко сердцу!.. Это ты?.. Затишье...
никого... дорога... и звезда над крышей.
ИБЕРИЙСКИЙ БОГ
Как лучник старой песни, наторелый
в двойной игре краплёною колодой, —
ибер готовил впрок саэты-стрелы
для Бога, если градом выбьет всходы,
и "Славься!", если божия десница
послужит во спасенье
и, дав хлебам налиться,
вернет сторицей в страдный день осенний.
"Господь разора! В страхе и надежде,
с которыми и в смерти не расстаться,
я чту тебя, и до земли — как прежде —
мольба склоняет сердце святотатца.
Владыка ржи, моим трудом взращенной,
ты — всемогущий, я — порабощенный!
Господь, в чьей вышней воле
июньский дождь, осеннее безгрозье,
и вешний холод, леденящий поле,
и зной, дотла сжигающий колосья!
Владыка радуги над луговиной
с овцой в траве зеленой!
Владыка яблок с черной сердцевиной!
Господь лачуги, вихрем разметенной!
Ты наливаешь золотом долины,
ты в очаге хранишь огонь багряный
и косточку в зеленые маслины
ты вкладываешь в ночь на Сан-Хуана!
Господь, в чьей воле крах и вознесенье,
удача и недоля,
что дал богатым праздность и везенье,
труд и терпенье — перекатной голи!
Господь, Господь! В заигранной колоде
тасуешь ты погоду и ненастье
и крутишь семя в их круговороте,
как медный грош, поставленный на счастье!
Господь и милосердый, и свирепый,
двуликий Бог сочувствия и крови, -
прими монетой, брошенною слепо,
мольбу мою, хулу и славословье!"
Но, не смиряясь перед алтарями
и головой не поникая в горе,
провидел он дороги над морями
и молвил: — Бог — дорога через море.
Не он ли Богом жил превыше боя,
подъяв его над твердью,
над нищею судьбою,
над морем и над смертью?
Не с дуба ли его родного края
была в костре господнем хворостина,
горя и не сгорая
в огне пречистом с Богом воедино?
А ныне?.. Что в нем для веков грядущих!
Уже готовы для пенатов новых
поляны в темных пущах
и свежий хворост в зарослях дубовых.
Дремотен и просторен,
заждался край наш лемеха кривого,
и новина уже для божьих зерен
под терном и репейником готова.
Что ныне! ...Новый день в рассветной рани,
за ним — еще неведомые дали.
Былое — с нами, будущность — в тумане,
ничто еще не внесено в скрижали.
Кому открыт испанский Бог безвестный?
Но верю я, что скоро
ибер обточит темный кряж древесный,
и встанет под рукой тяжеловесной
суровый Бог свинцового простора.
Его Хименес.ПРОЩАНИЕ
Как горячо целую
твою ладонь живую!
(Калитка на запоре.
На сердце одиноко,
и нелюдимо в поле.)
С какой тянусь тоскою
за снящейся рукою!
* * *
Заворожило излуку;
мирно забылась долина —
вся в зеленеющих ветлах
и белизне тополиной.
Словно душа ее дремлет,
и, околдованной дремой,
слышатся ей отголоски
флейты и песни знакомой.
Завороженные воды,
полудремотные струи;
сонно склоняются ветлы,
тихую заводь целуя.
И — все яснее и ниже,
ласковей все и приветней, —
небо в серебряной пене
нежит затоны и ветви.
Снилась мне эта долина
и эти воды в покое;
сердце к ним шло издалека,
чтобы уплыть за рекою,
но загрустило нежданно
от долетевшего звука;
кто-то старинную песню
пел над другою излукой.
* * *
Душе все роднее мглистый
закат над листвой сухою.
Коснись меня, луч осенний,
своей потайной тоскою!
Деревья сырого сада
размыто сквозят в тумане
и кажутся нареченной,
с которой всё жду свиданья,
и тянутся листья с тропок
подобно живым ладоням...
Листком обернемся, сердце,
и в палой листве потонем!
Приветный, потусторонний
закат золотит аллею,
и самое потайное
под зыбким лучом светлее.
Ласкающий листья отсвет
так нежен в касанье робком!
Созвучья иного лада
плывут по размокшим тропкам —
напевов и ароматов
согласие неземное,
что сад золотит нездешней
и вечной своей весною.
Сияние нежит листья
и, дымчато-золотое,
в душе зацветает смутной,
неведомой красотою.
РАССВЕТ
Баюкая птичью стаю,
под вихрем слабеют ветви.
Три раза мигнул зеленый
маяк. Ни сверчка на свете!
В какую даль ураганом
забросило дом от дома!
Как тропы непроходимы!
Как прежнее незнакомо !
Все чудится не на месте.
И только цветы в аллее,
как вечером накануне,
сквозят, изнутри светлея.
* * *
Я ли хожу одиночкой
в комнатах дома ночного
или бродивший за садом
нищий сегодняшний?..
Снова
вглядываюсь, и всё здесь —
то же и словно иное...
Я ведь уснул уже? Разве
не зеленел под луною
сад мой? Окно было настежь...
Небо цвело синевою...
Сумрачен сад мой, а небо —
ветреное, грозовое...
Кажется, с черной бородкой,
в сером я был, вспоминаю...
Я — с бородой поседевшей,
в трауре... Эта ночная
поступь — моя? Этот голос,
что и томит и тревожит, —
мой или эхо чужого?
Я — это я? Или, может,
сам я — бродивший за садом
нищий сегодняшний?
Снова
вглядываюсь... Ненастье...
сумерки сада ночного...
Дом обхожу... Или длится
сон? Борода с сединою...
Вновь озираюсь, и всё здесь —
то же и словно иное...
ПИРЕНЕИ
(Воскресная ностальгия)
Подъезжаешь к Испании. Стелются тени.
Солнце замерло, стоя с вершинами вровень.
Мир открыт. Очертанья французских селений —
как бледнеющий фон в пятнах шиферных кровель.
Звон сальентских курантов плывет над округой.
Воскресенье. По рощицам ветер резвится.
Все прозрачнее небо. Дыхание юга
все хмельней. Все отчетливей волны пшеницы.
Доцветающий лог безмятежен и ласков,
и коровы мычат, разбредаясь низиной.
В самом сердце звучит перекличка подпасков...
Снова родина гибель отводит от сына.
Тишь, безлюдье, блаженство. Омытые долы
в колокольцах, как небо в затепленных звездах.
Тишь, блаженство, безлюдье. Лишь нотой веселой
бубенцам и ручью откликается воздух.
* * *
Сад поливают. Свеже пахнет ранней
фиалкою. На лавре орошенном
ликует воробей.
Как хорошо нам,
поэтам, в ожиданье
апреля, словно бога молодого!
Душа яснеет вместе с небесами!
И сердце, как гнездо, уже готово
под кротким зтим светом
ожить новорожденными птенцами, -
овеянное розою медовой
и ландышевым цветом.
Зеленый лавр мой, сердце молодое,
заря души:
— Так здравствуй, час грядущий!
...Не умолкает выводок, поющий
из потаенной кущи,
омытой вешней голубой водою!
* * *
Свежеет ночь, светлея.
Луной, уже косою,
белен забор.
Соцветия шалфея
под крупною росом
закрылись и почти не шевелятся,
но все душистее.
Зеленой дрожью
сквозит звезда из гущины акаций,
катясь во тьму слезинкою глухою...
Вращается земля...
И в час погожий,
в забытый час привета и покоя,
сама неприхотливость
прекрасна навсегда: и эти кони,
что мягким ржаньем на далеком склоне
зовут друг друга;
и сонный бриз; и нищая излука;
и трель сверчка... Петух звонкоголосый
ударил зорю, пробуждая розы
и высекая первый блик рассветный
в долинах неба...
Вифлеем нисходит
в любой закут невзрачный...
Цвета почти бесцветны
и как стекло прозрачны...
* * *
Сердце, теряя силы,
стрелки поторопило,
чтобы покой найти...
Нету конца пути,
нету в уловках прока:
счастье опять далёко,
и не для нас оно!
А наяву — одно:
горечь старинной жажды,
неутоленной дважды...
Больно мне возвращать
смутное сердце вспять.
Его народная поэзия (Cредневековье и Возрождение)* * *
— Доля, мой рыцарь,
доля моя.
— Что тебя манит, скажи, не тая,
русая, в эти глухие края?
— Доля, мой рыцарь,
доля моя.
* * *
За дверью постучались,
и вспыхнуло лицо,
как будто прямо в сердце
ударило кольцо.
* * *
Не заходи, луна,
ночь без тебя темна!
Не заходи до срока,
чтобы легла дорога
мне до того отрога!
Не заходи, луна,
ночь без тебя темна!
* * *
В Авиле, мое сердце,
в Авиле над рекою.
В Авиле над излукой,
там, где убили друга,
в Авиле над рекою.
* * *
Манит издалёка та гряда;
мама, отпусти меня туда!
С той крутой гряды через долину
чей-то голос кличет Каталину;
мама, отпусти меня туда!
* * *
От сокольей стаи,
достающей влет,
цапля не уйдет.
И горюет птица
над своей судьбою,
торопясь проститься
с высью голубою:
потешаясь болью,
добивают влет —
знают, не уйдет.
* * *
Мои печали — вода морская:
волна уходит — идет другая,
и днем, и ночью не затихая.
Почти в один день с Лоркой.
Беды скучают без нас, да.
СМЕРТЬ
Как из последних сил
конь хочет стать собакой!
Собака — стать касаткой!
Касатка — стать пчелой!
Пчела — конем!
А конь —
какой стрелой вытягивает розу,
какою серой розой пенит губы!
А роза —
какой табун сияния и стона
стреножен в сахарном ее побеге!
А сахар —
каким ножом он грезит по ночам!
А нож —
какие луны ищет на приволье,
нагую вечность кожи и румянца.
А я — какого ангела в огне,
себя же самого, ищу по стрехам!
И только в арке гипсовой — такой
огромной, крохотной, неразличимой —
усильем не затронутый покой.
Еще его ЛоркаТВОЕ ДЕТСТВО В МЕНТОНЕ (фрагменты)
Да, сказкой родников ты стало, детство.
Хорхе Гильен
Да, сказкой родников ты стало, детство.
Состав, перрон и женщина вполнеба.
Твое сиротство в номерах гостиниц
и маска, заместившая судьбу.
.......
Далекий отсвет, мысль наперекор,
предчувствия несбыточной надежды.
Песочные часы, в которых тонет
лишь то, что не оставит ни следа.
........
Там, львеныш мой, там, райское исчадье,
пастись ты будешь на моих щеках,
там, синий коник моего безумья,
биенье циферблатов и галактик,
там отыщу я скорпионий камень
и матери твоей девичье платье,
полночный плач и чистую тряпицу,
с висков у мертвых снятую луной.
Да, сказкой родников ты стало, детство.
Но, вырванную с корнем, отыщу
чужую душу жил моих открытых.
Извечную любовь, которой нет.
Пусть так! Любовь, люблю тебя! Оставьте.
Не затыкайте рот мне, вы, кто ищет
сатурновых колосьев на снегу
и холостит животных в поднебесье —
в мясницких дебрях операционных.
Любовь, любовь моя. И детство моря.
Твоя — забывшая тебя — душа.
Любовь моя, любовь. И лет косули
по лону бесконечной белизны.
И ты, любовь моя, еще ребенок.
Состав, перрон и женщина вполнеба.
Ни нас с тобой, ни ветра, ни листвы.
Да, сказкой родников ты стало, детство.
ЛУНА И ПАНОРАМА НАСЕКОМЫХ (фрагменты)
.......
Плыть, плыть, плыть
к новым полчищам рваных мысов
и россыпям караулов.
Но все та же ночь, равновесье снежных галактик.
И луна.
Луна!
Но разве это луна?
Это лисица баров,
японский петух, расклевавший себе глазницы,
пережеванная трава.
.......
Призрачны формы. А наяву одно —
хоровод этих ртов у загубников с кислородом.
И луна.
Но разве это луна?
Это рой насекомых,
трупики на побережьях,
боль, растянутая в длину,
йод, собравшийся в точку,
вереницы насаженных на булавку,
нагой, замесивший свой хлеб на всеобщей крови,
и любовь, что не стала ни конем, ни ожогом,
детеныш обглоданных ребер.
Моя любовь!
А они поют, надрываются, стонут: "Лицо! Лицо!"
Все яблоки — как одно,
георгины неразличимы,
у любого луча металлический привкус конца,
а поля стольких лет уместятся на решке монеты.
Но твое лицо заслоняет им небо пиршеств.
И они поют, надрываются, стонут,
хватают, лезут, роятся!
Значит, надо бежать — и скорей! — по волнам и веткам,
по безлюдным готическим улочкам, выводящим к реке,
вдоль кожевенных лавок, трубящих в рог недобитой коровы,
по ступеням — не бойся же, ну! — по ступеням.
В море есть восковой человек, он качается на волнах
и так слаб, что маяк, заигравшись, прогрыз ему сердце.
А в Перу есть тысячи женщин, которые днем и ночью —
о, этот рой! — заплетают вены, играя ноктюрны и марши.
Но вцепившаяся перчатка съедает мне руку. Довольно!
Я платком приглушаю щелчок
первой лопнувшей вены.
Осторожней, любовь, отодвинься!
Потому что пора отдать им мое лицо,
мое лицо, мое сглоданное лицо.
Пусть мой чистый огонь, сберегаемый для желанья,
моя смута, искавшая равновесья,
моя детская боль от попавшей под веко соринки
утешат другое сердце,
растерзанное туманом.
А нам не помогут ни люди из обувных,
ни заржавленный ключ к расписной музыкальной шкатулке.
Призрачен ветер. А наяву одно —
колыбелька на чердаке,
хранящая всё, что было.
И луна.
Только разве это луна?
Это рой насекомых,
один лишь рой насекомых,
их круженье, мельканье, потрескивание, укусы.
И луна в закопченной перчатке у двери своих развалин.
Луна!
НЬЮ-ЙОРК
(Опись и обвинение)
Фрагменты
В каждом их умножении —
капля утиной крови,
в каждом делении —
капля матросской крови,
а в сумме — целый поток беззащитной крови.
Неумолчный поток, затопляющий
спальни окраин,
обращаясь в бетон, серебро и бриз
на фальшивом нью-йоркском рассвете.
Да, есть горы. Конечно.
Есть телескопы ученых.
Да, конечно. Но я здесь не для того,
чтобы видеть небо.
Я здесь для того, чтобы видеть тусклую кровь.
Кровь, которая катит к обрывам,
будя аппетит в гадюке.
Ежедневно в Нью-Йорке гибнет
четыре миллиона уток,
пять миллионов свиней,
две тысячи голубей на завтраки полутрупам,
миллион коров,
миллион ягнят
и два миллиона петухов,
разносящих небо в осколки.
.........
Я обвиняю вас всех,
всех, кто забыл о другой половине мира.
неискупленной половине
воздвигших бетонные горы,
где бьются сердца зверят,
которых никто не любит,
и где будем мы все
на последнем пиру дробилок.
Я плюю вам в лицо,
и слышит меня половина мира,
размножаясь, мочась и жуя,
безгрешна, как дети подъездов
с их ненадежной щепкой,
протянутой киснущим в жиже
усикам насекомых.
Это не ад, это просто проулок.
Это не смерть, это просто фруктовая лавка.
Целый мир перерезанных рек
и нехоженых троп
в этой лапке котенка,
расплющенной автомобилем,
и я слышу, как выползки
плачут у девочек в сердце.
Это ржавчина, закись, агония нашей земли.
Это наша земля,
потонувшая в цифрах отчетов.
Что мне делать? Расставить по полочками виды?
Вставить в рамку любовь, от которой лишь фото,
кровь, пошедшая горлом,
и груда досок?
Святой Игнатий Лойола
однажды убил крольчонка,
и губами его доныне
стенают церковные башни.
Нет, нет и нет, я обвиняю.
Я обвиняю поруку
этих пустых канцелярий,
в которых не слышат агоний
и с кальки стирают леса,
и пусть я пойду на прокорм
раздавленным этим коровам,
чьи вопли висят над долиной,
где Гудзон похмеляется нефтью.
РОМАНС О БОГОРОДИЦЕ МОРСКОЙ ЛАДЬИ
Я пою, пою
маленькую Деву
и ее ладью!
На маленькой Приснодеве
серебряная корона.
Упряжка быков четверкой
ступает перед Мадонной.
Дожди голубей стеклянных
погнали по горным скатам,
и оборотни туманов
проулком бредут горбатым.
Да будет Твой свет над нами,
в глазах у коров сияя!
Возьми с пелены могильной
цветов для плаща, Святая!
Уже повело багрянцем
верхи галисийских нагорий.
И смотрит Мария, смотрит
с родного порога в море.
Я пою, пою
маленькую Деву
и ее ладью!
КОЛЫБЕЛЬНАЯ НАД ПОКОЙНОЙ РОСАЛИЕЙ ДЕ КАСТРО
Поднимайся, пора, дорогая,
трубит кочет, зарю выкликая!
Поднимайся, родная, пора,
как быки, замычали ветра!
Пахать наступило время
в Сантьяго и Вифлееме.
И, от Вифлеема отчалив,
архангелы правят в печали
серебряной лодкой морскою
со всей галисийскою скорбью.
Со скорбью Галисии, сникшей
травою, тебя схоронившей,
травой, изошедшей росою
над черной твоею косою,
косою, бегущей к низовьям,
где облаку море гнездовьем.
Поднимайся, пора, дорогая,
трубит кочет, зарю выкликая!
Поднимайся, родная, пора,
как быки, замычали ветра!
ТОПОЛЬ И БАШНЯ
Тополь и башня.
С тенью живою —
вычерченная веками.
С тенью в зеленых руладах —
замершая в отрешенье.
Непримиримость ветра и камня,
камня и тени.
Его Мачадо.* * *
На вымершую площадь
ведут проулки по глухим кварталам.
Наискосок — церковка
чернеет облупившимся порталом;
с другого края — пальмы
и кипарисы над стеной беленой;
и, замыкая площадь, —
твой дом, а за решеткою оконной -
твое лицо, так счастливо и мирно
сквозящее, за сумерками тая...
Не постучу. Я тороплюсь сегодня,
но не к тебе. Приходит молодая
весна, белея платьем
над площадью, что гаснет, цепенея, —
идет зажечь пурпуровые розы
в твоем саду... Я тороплюсь за нею...
* * *
Был погожий вечер, грустный вечер лета.
Жухлыми плетями с каменного вала
висла повилика. В отдаленье где-то
струйка напевала.
Повернулся ключ мой в скважине замковой;
простонали петли заржавелой двери,
что с глухим ударом затворилась снова,
запечатав мертвый сумрак повечерья.
Тихо и безлюдно было за оградой.
Лишь вода звенела и, маня руладой,
выводила к плитам, где струя фонтана,
падая на мрамор, пела неустанно.
— Позабытый сон твой с песенкою этой
вспоминаешь? — пела струйка ледяная. —
Был дремотный вечер дремлющего лета.
— Нет, не вспоминаю, —
отвечал воде я, —
позабыт он вместе с песнею твоею...
— Был такой же вечер, и струя фонтана
падала на мрамор так же неустанно.
В той же, что сегодня, буксовой куртине
песенка звенела, что звенит и ныне.
Разве ты не помнишь? Тяжелели ветки
от поспевших яблок огненной расцветки,
как сегодня... Разве ты не помнишь это?
Был такой же вечер дремлющего лета.
— И отрадна песня, что немолчно льется,
а не знаю снов я, о каких поется.
Знаю, что и раньше яблоки алели
в безмятежных водах твоего потока;
что давно печали в сердце отболели,
миновали снами той поры далекой;
что любовь и прежде мороком извечным
повторялась в этом зеркальце беспечном, —
старое преданье лучше расскажи ты,
расскажи о счастье, что давно забыто.
— О забытом счастье не проси преданий —
ничего не знаю, кроме грусти давней.
Был погожий вечер дремлющего лета...
Горько ты склонялся над водою этой;
и, делясь тоскою, припадал ты к струям
в тот погожий вечер горьким поцелуем.
Припадал ты к струям, жаждою пылая,
и осталась прежней жажда та былая.
— Так прощай навеки! Неустанным звоном
лейся по безлюдью в этом парке сонном -
и прощай навеки: песня твоя ныне
еще горше, струйка, чем мое унынье.
Повернулся ключ мой в скважине замковой;
простонали петли заржавелой двери,
что с глухим ударом затворилась снова,
запечатав мертвый сумрак повечерья.
* * *
Площадь перед закатом. Струйка воды студеной
пляшет на грубом камне, звучно плеща по плитам,
и кипарис высокий не шелохнется кроной,
встав над садовым валом, темным плющом повитым.
Солнце зашло за крыши. Еле теплится пламя
отсветами на стеклах, дремой завороженных.
Мгла полегла на площадь. Смутными черепами
призрачные разводы кажутся на балконах.
В оцепененье площадь, черная и пустая,
и бесприютной тенью меряешь мостовую.
Пляшет вода на камне, плещет не умолкая,
только ее и слышно в этой ночи — живую.
* * *
Вечер. На балконах дотлевает пламя
гаснущего солнца, скрытого домами.
Чье лицо мелькнуло за стеклом оконным
розовым овалом, смутным и знакомым?
Проступает облик из неверной дымки
то бледней, то ярче, как на старом снимке.
Одиноким эхом будишь запустенье;
все туманней блики, все чернее тени.
О, как тяжко сердцу!.. Это ты?.. Затишье...
никого... дорога... и звезда над крышей.
ИБЕРИЙСКИЙ БОГ
Как лучник старой песни, наторелый
в двойной игре краплёною колодой, —
ибер готовил впрок саэты-стрелы
для Бога, если градом выбьет всходы,
и "Славься!", если божия десница
послужит во спасенье
и, дав хлебам налиться,
вернет сторицей в страдный день осенний.
"Господь разора! В страхе и надежде,
с которыми и в смерти не расстаться,
я чту тебя, и до земли — как прежде —
мольба склоняет сердце святотатца.
Владыка ржи, моим трудом взращенной,
ты — всемогущий, я — порабощенный!
Господь, в чьей вышней воле
июньский дождь, осеннее безгрозье,
и вешний холод, леденящий поле,
и зной, дотла сжигающий колосья!
Владыка радуги над луговиной
с овцой в траве зеленой!
Владыка яблок с черной сердцевиной!
Господь лачуги, вихрем разметенной!
Ты наливаешь золотом долины,
ты в очаге хранишь огонь багряный
и косточку в зеленые маслины
ты вкладываешь в ночь на Сан-Хуана!
Господь, в чьей воле крах и вознесенье,
удача и недоля,
что дал богатым праздность и везенье,
труд и терпенье — перекатной голи!
Господь, Господь! В заигранной колоде
тасуешь ты погоду и ненастье
и крутишь семя в их круговороте,
как медный грош, поставленный на счастье!
Господь и милосердый, и свирепый,
двуликий Бог сочувствия и крови, -
прими монетой, брошенною слепо,
мольбу мою, хулу и славословье!"
Но, не смиряясь перед алтарями
и головой не поникая в горе,
провидел он дороги над морями
и молвил: — Бог — дорога через море.
Не он ли Богом жил превыше боя,
подъяв его над твердью,
над нищею судьбою,
над морем и над смертью?
Не с дуба ли его родного края
была в костре господнем хворостина,
горя и не сгорая
в огне пречистом с Богом воедино?
А ныне?.. Что в нем для веков грядущих!
Уже готовы для пенатов новых
поляны в темных пущах
и свежий хворост в зарослях дубовых.
Дремотен и просторен,
заждался край наш лемеха кривого,
и новина уже для божьих зерен
под терном и репейником готова.
Что ныне! ...Новый день в рассветной рани,
за ним — еще неведомые дали.
Былое — с нами, будущность — в тумане,
ничто еще не внесено в скрижали.
Кому открыт испанский Бог безвестный?
Но верю я, что скоро
ибер обточит темный кряж древесный,
и встанет под рукой тяжеловесной
суровый Бог свинцового простора.
Его Хименес.ПРОЩАНИЕ
Как горячо целую
твою ладонь живую!
(Калитка на запоре.
На сердце одиноко,
и нелюдимо в поле.)
С какой тянусь тоскою
за снящейся рукою!
* * *
Заворожило излуку;
мирно забылась долина —
вся в зеленеющих ветлах
и белизне тополиной.
Словно душа ее дремлет,
и, околдованной дремой,
слышатся ей отголоски
флейты и песни знакомой.
Завороженные воды,
полудремотные струи;
сонно склоняются ветлы,
тихую заводь целуя.
И — все яснее и ниже,
ласковей все и приветней, —
небо в серебряной пене
нежит затоны и ветви.
Снилась мне эта долина
и эти воды в покое;
сердце к ним шло издалека,
чтобы уплыть за рекою,
но загрустило нежданно
от долетевшего звука;
кто-то старинную песню
пел над другою излукой.
* * *
Душе все роднее мглистый
закат над листвой сухою.
Коснись меня, луч осенний,
своей потайной тоскою!
Деревья сырого сада
размыто сквозят в тумане
и кажутся нареченной,
с которой всё жду свиданья,
и тянутся листья с тропок
подобно живым ладоням...
Листком обернемся, сердце,
и в палой листве потонем!
Приветный, потусторонний
закат золотит аллею,
и самое потайное
под зыбким лучом светлее.
Ласкающий листья отсвет
так нежен в касанье робком!
Созвучья иного лада
плывут по размокшим тропкам —
напевов и ароматов
согласие неземное,
что сад золотит нездешней
и вечной своей весною.
Сияние нежит листья
и, дымчато-золотое,
в душе зацветает смутной,
неведомой красотою.
РАССВЕТ
Баюкая птичью стаю,
под вихрем слабеют ветви.
Три раза мигнул зеленый
маяк. Ни сверчка на свете!
В какую даль ураганом
забросило дом от дома!
Как тропы непроходимы!
Как прежнее незнакомо !
Все чудится не на месте.
И только цветы в аллее,
как вечером накануне,
сквозят, изнутри светлея.
* * *
Я ли хожу одиночкой
в комнатах дома ночного
или бродивший за садом
нищий сегодняшний?..
Снова
вглядываюсь, и всё здесь —
то же и словно иное...
Я ведь уснул уже? Разве
не зеленел под луною
сад мой? Окно было настежь...
Небо цвело синевою...
Сумрачен сад мой, а небо —
ветреное, грозовое...
Кажется, с черной бородкой,
в сером я был, вспоминаю...
Я — с бородой поседевшей,
в трауре... Эта ночная
поступь — моя? Этот голос,
что и томит и тревожит, —
мой или эхо чужого?
Я — это я? Или, может,
сам я — бродивший за садом
нищий сегодняшний?
Снова
вглядываюсь... Ненастье...
сумерки сада ночного...
Дом обхожу... Или длится
сон? Борода с сединою...
Вновь озираюсь, и всё здесь —
то же и словно иное...
ПИРЕНЕИ
(Воскресная ностальгия)
Подъезжаешь к Испании. Стелются тени.
Солнце замерло, стоя с вершинами вровень.
Мир открыт. Очертанья французских селений —
как бледнеющий фон в пятнах шиферных кровель.
Звон сальентских курантов плывет над округой.
Воскресенье. По рощицам ветер резвится.
Все прозрачнее небо. Дыхание юга
все хмельней. Все отчетливей волны пшеницы.
Доцветающий лог безмятежен и ласков,
и коровы мычат, разбредаясь низиной.
В самом сердце звучит перекличка подпасков...
Снова родина гибель отводит от сына.
Тишь, безлюдье, блаженство. Омытые долы
в колокольцах, как небо в затепленных звездах.
Тишь, блаженство, безлюдье. Лишь нотой веселой
бубенцам и ручью откликается воздух.
* * *
Сад поливают. Свеже пахнет ранней
фиалкою. На лавре орошенном
ликует воробей.
Как хорошо нам,
поэтам, в ожиданье
апреля, словно бога молодого!
Душа яснеет вместе с небесами!
И сердце, как гнездо, уже готово
под кротким зтим светом
ожить новорожденными птенцами, -
овеянное розою медовой
и ландышевым цветом.
Зеленый лавр мой, сердце молодое,
заря души:
— Так здравствуй, час грядущий!
...Не умолкает выводок, поющий
из потаенной кущи,
омытой вешней голубой водою!
* * *
Свежеет ночь, светлея.
Луной, уже косою,
белен забор.
Соцветия шалфея
под крупною росом
закрылись и почти не шевелятся,
но все душистее.
Зеленой дрожью
сквозит звезда из гущины акаций,
катясь во тьму слезинкою глухою...
Вращается земля...
И в час погожий,
в забытый час привета и покоя,
сама неприхотливость
прекрасна навсегда: и эти кони,
что мягким ржаньем на далеком склоне
зовут друг друга;
и сонный бриз; и нищая излука;
и трель сверчка... Петух звонкоголосый
ударил зорю, пробуждая розы
и высекая первый блик рассветный
в долинах неба...
Вифлеем нисходит
в любой закут невзрачный...
Цвета почти бесцветны
и как стекло прозрачны...
* * *
Сердце, теряя силы,
стрелки поторопило,
чтобы покой найти...
Нету конца пути,
нету в уловках прока:
счастье опять далёко,
и не для нас оно!
А наяву — одно:
горечь старинной жажды,
неутоленной дважды...
Больно мне возвращать
смутное сердце вспять.
Его народная поэзия (Cредневековье и Возрождение)* * *
— Доля, мой рыцарь,
доля моя.
— Что тебя манит, скажи, не тая,
русая, в эти глухие края?
— Доля, мой рыцарь,
доля моя.
* * *
За дверью постучались,
и вспыхнуло лицо,
как будто прямо в сердце
ударило кольцо.
* * *
Не заходи, луна,
ночь без тебя темна!
Не заходи до срока,
чтобы легла дорога
мне до того отрога!
Не заходи, луна,
ночь без тебя темна!
* * *
В Авиле, мое сердце,
в Авиле над рекою.
В Авиле над излукой,
там, где убили друга,
в Авиле над рекою.
* * *
Манит издалёка та гряда;
мама, отпусти меня туда!
С той крутой гряды через долину
чей-то голос кличет Каталину;
мама, отпусти меня туда!
* * *
От сокольей стаи,
достающей влет,
цапля не уйдет.
И горюет птица
над своей судьбою,
торопясь проститься
с высью голубою:
потешаясь болью,
добивают влет —
знают, не уйдет.
* * *
Мои печали — вода морская:
волна уходит — идет другая,
и днем, и ночью не затихая.
@темы: in memoriam, Испания, cтихи