Памяти Игоря Кона -- с опозданием; зато текст не кого-нибудь, а Бориса Дубина.)
В профессии или, точней, профессиях – философии, истории, социологии, социальной психологии, этнографии, антропологии – Игорь Семенович Кон был первопроходцем. Может быть, это было чертой поколения, но, конечно, и складкой его собственного характера. Одни только темы трудов ученого – история и личность, детство и юность, дружба, любовь - лучше многого другого указывают сегодня на дефициты социума, в котором ему пришлось жить и который он решил изучать. Его исследовательской деятельностью двигал моральный пафос. Игорь Кон искал полноценное общество, деятельного, ответственного человека, а находил все чаще податное население или равнодушную массу, если не выпады подлецов или травлю со стороны прямых подонков.
В год «борьбы с космополитами» Кону было 20, разгром «пражской весны» застал его сорокалетним, к разворачиванию перестройки ему исполнилось 60 - по нескольким датам можно догадаться, чего людям его поколения и склада стоили жизнь, дело, судьба и каким смыслом оказались наполнены последовавшие за этим еще 20 счастливых лет напряженнейшего труда, ставшие для ученого итоговыми. Во все эти годы он сохранял достоинство, честь, верность друзьям, профессиональный жар в работе. Его лучшие книги по сей день нисколько не потеряли своего образцового качества.
Энергия Игоря Семеновича не могла не заражать. Недюжинная жизненная сила, которая молодила его лицо и зажигала речь, удивительно соединялась с вниманием к собеседникам, чуткостью и деликатностью в общении. Мы потеряли крупного ученого и значительного человека. Светлая ему память!
Нового тут ничего нет, конечно. Традиционный православный взгляд. Какая катастрофа ни случись -- природная ли, техногенная ли -- немедленно следует подобное высказывание их священников: массовая гибель людей (детей в том числе) -- всё это послано (или несколько мягче -- "попущено") богом за грехи, в наказание и во искупление.
Что тут скажешь? Разве что повторишь из "Коринфской невесты": в небесах такого бога нет.
Хорошо помню тот день. Моя соседка по студенческому общежитию попала тогда под дождь, а была без зонтика. Пришла вся мокрая, но веселая и довольная: весенний теплый дождик ей очень понравился.
...Через несколько дней, когда всё стало известно, она завещала мне свои банки. Хорошие такие трехлитровые банки с крышками. Она в них из дома возила всякие соленья-варенья. Так прямо и сказала: "А тебе я завещаю свои банки..."
Банки остались при хозяйке, до Москвы радиация не дошла, а об истинных масштабах случившегося узнали мы уже позже.
никто не водится со мной. Не в рифму, зато правда. Кому же захочется водиться с сатанистом? Даже пиявкам и лягушкам, наверное, не захочется.
Сатанистом-то я, как выяснилось, стала недавно -- в субботу. В субботнем номере газетки, в котором на первой полосе у нас была, понятное дело, сплошная Пасха, на полосе пятнадцатой, там, где мы печатаем всякую развлекательную ерунду, мы среди всего прочего поставили маленькую заметку про румынских гадалок и колдуний. В заметке иронически рассказывается про то, что в Румынии профессия колдуньи признана вполне официально, они платят соответствующие налоги, и вот недавно румынские власти решили эти налоги для них поднять. Колдуньи, понятное дело, обозлились и пообещали навести на правительство страшную порчу. И провели для этого обряд с использованием... уж не помню чего. Ну, какой-нибудь печени летучей мыши и мочи единорога, очевидно.
Могли ли мы думать, что эта забавная заметка приведет к таким последствиям! Главный местный священник обиделся на газету ужасно, ужасно. Он обвинил нас в том, что мы пропагандируем сатанизм. И делаем это специально на Пасху! Злонамеренно! Вот так мы и оказались в рядах сатанистов. Теперь мы, значит, ужос, летящий на крыльях ночи.
У Цявловского интересно о том, как Пушкин, приехав в Москву, побывал в университете.
Приехав в это время в Москву, Пушкин писал жене (27 сентября 1832 г.): «Сегодня еду слушать Давыдова, не твоего супиранта, а профессора; но я ни до каких Давыдовых, кроме Дениса, не охотник — а в Московском университете я оглашенный. Мое появление произведет шум и соблазн, а это приятно щекотит мое самолюбие». В письме около 30 сентября находим описание этого посещения: «На днях был я приглашен Уваровым в Университет. Там встретился с Каченовским (с которым, надобно тебе сказать, бранивались мы, как торговки на вшивом рынке). А тут разговорились с ним так дружески, так сладко, что у всех предстоящих потекли слезы умиления. Передай это Вяземскому».
читать дальшеСлова поэта, что его появление произведет «шум», сбылись в полной мере. Посещение Пушкиным Университета и импровизированный диспут его с Каченовским явились крупным событием в жизни Университета. Нам известны шесть воспоминаний пяти студентов, присутствовавших на диспуте, в том числе и И. А. Гончарова. Так, мемуарист, некто В. М., скрывшийся под псевдонимом «бывший студент», писал: «Однажды утром читал лекцию Ив. Ив. Давыдов ‹...› предметом бесед его в то время была теория словесности. Г-на министра еще не было, хотя мы, по обыкновению, ожидали его. Спустя около четверти часа после начала лекции вдруг отворяется дверь аудитории и входит г-н министр, ведя с собою молодого человека, невысокого роста, с чрезвычайно оригинальной, выразительной физиономией, осененной густыми курчавыми каштанового цвета волосами, одушевленной живым, быстрым, орлиным взглядом. Вся аудитория встала. Г-н министр ласковой улыбкой приветствовал юношей и, указывая на вошедшего с ним молодого человека, сказал: — „Здесь преподается теория искусства, а я привез вам само искусство“. Не надобно было объяснять нам, что это олицетворенное искусство — был Пушкин: мы узнали его по портрету, черты которого были напечатлены в воображении каждого из нас, узнали по какому-то сердечному чувству, подсказывавшему нам имя нашего дорогого гостя... и в это утро, может быть в первый раз, почтенный профессор И. И. Давыдов в аудитории своей имел слушателей несколько рассеянных, по крайней мере, менее против обыкновенного внимательных к умным и поучительным речам его.
За лекцией проф. Давыдова следовала лекция покойного профессора М. Т. Каченовского. Каченовский вошел в аудиторию еще до окончания лекции первого. Встреча Пушкина с Каченовским, по их прежним литературным отношениям, была чрезвычайно любопытна... В это время лекция превратилась уже в общую беседу г-на министра с профессорами и с Пушкиным. Речь о русской литературе, сколько мы помним, перешла вообще к славянским литературам, к древним письменным памятникам, наконец — к Песне о полку Игореве.
„Здесь преподается теория искусства, а я привез вам само искусство“. Уваров прямо молодец, как хорошо сказал.)
«„Слово о полку Игореве“ Пушкин помнил от начала до конца наизусть и готовил ему объяснение. Оно было любимым предметом его последних разговоров», — писал через шесть лет после смерти поэта С. П. Шевырев.
...Перевод Вельтмана «Песнь ополчению Игоря», полученный Пушкиным в феврале 1833 г. (сохранившийся в библиотеке поэта), знаменует новый этап в работе Пушкина над «Словом». Вероятно, со времени получения этого перевода Пушкин до конца своей жизни был занят мыслью о «Слове». Поэт, создающий «Медного всадника», «Капитанскую дочку», «Историю Пугачева», напряженно работающий над историей Петра, в самые тяжелые годы своей жизни находит время заниматься «Словом». Он читает и перечитывает этот памятник, он запоминает его весь от начала до конца наизусть, он старается осмыслить многочисленные темные места его. Желание вернуть народу гениальное произведение безвестного поэта, воскресить эту древнюю поэзию заставляет Пушкина приняться за истолкование и издание «Слова». . читать дальше...Пушкин в последние месяцы жизни любил делиться своими мыслями о «Слове» с людьми, которые могли оценить это. Так, в декабре 1836 г. он весь вечер говорил с А. И. Тургеневым о «Слове»; в начале января 1837 г. беседовал с археографом М. А. Коркуновым, который вскоре после смерти поэта, вспоминая эту беседу, писал: «его светлые объяснения древней „Песни о полку Игореве“, если не сохранились в бумагах, — невозвратимая потеря для науки».
...Замечательна та серьезность, с которой Пушкин брался за ответственнейшее дело национального значения. Пользуясь словами поэта, можно сказать, что он подходил к великому поэтическому произведению, сняв шапку. Показательна в этом отношении, прежде всего, библиотека Пушкина, где собрано немало книг, с разных сторон помогающих осветить памятник. Пушкин имел почти без исключения все существовавшие тогда переводы «Слова» (вплоть до стихотворных). ...Сверх того насчитываем мы четырнадцать словарей и грамматик разных славянских языков. Как видно по некоторым пометам Пушкина на переводе «Слова» Жуковского, Пушкин сопоставлял трудные слова с польскими, чешскими и даже немецкими словами.
...О работе Пушкина в последние недели жизни имеется ценнейшее свидетельство А. И. Тургенева. Когда в конце 1836 г. французский лингвист Эйхгоф готовился читать в Сорбонне лекции по литературе, он обратился к жившему в Париже Н. И. Тургеневу с просьбой достать ему «Слово о полку Игореве». Николай Иванович в свою очередь обратился с этой просьбой к брату в Петербург. В ответ Александр Иванович писал ему 13 декабря 1836 г.: «О „Песне о полку Игореве“ переговорю с Пушкиным, который ею давно занимается и издает с примечаниями.
...Когда Пушкин на смертном одре «жалел не о жизни, а о трудах, им начатых и не оконченных», он думал, конечно, и о своей оборванной работе над величайшим памятником русской поэзии — «Словом о полку Игореве».
С первого августа дочке неможется, Вон как скукожилась черная кожица,
Слушать не хочет ершей да плотиц, Губ не синит и не красит ресниц.
-- Мама-река моя, я не упрямая, Что ж это с гребнем не сладит рука моя?
Глянула в зеркало -- я уж не та, Канула в омут моя красота.
Замуж не вышла, детей не качала я, Так почему ж я такая усталая?
Клонит ко сну меня, тянет ко дну, Вот я прилягу, вот я усну.
-- Свет мой, икринка, лягушечья спинушка, Спи до весны, не кручинься, Иринушка!
Оказывается, это "до весны" имеет точную дату -- сегодняшнюю, 20 апреля. По поверьям, в этот день просыпаются русалки и просят новой одежды, чтобы прикрыть наготу. Считалось, что семья той женщины, что пожертвовала им рубашку или кусок холстины, будет летом защищена от омутов и водоворотов.
В этом году нашим русалкам лучше бы поспать еще пару дней: к выходным вроде бы потепление обещают. А сегодня холодно просыпаться.
Кстати, о речках.) В субботу ездили на Оку, оплатили путевку на август в наш пансионат. Погуляли по территории (впервые там в это время года). Еще раз оценили ее, территории, чистоту. Ну, сейчас-то, когда там никого нет, чистоту поддерживать несложно. Но там и в сезон так -- в последние годы пансионат буквально вылизывают. Что не может не радовать, конечно.
Когда читаю письма Л., на душе у меня отчетливо скребут кошки. В одном из писем к Эдуардо Родригесу Вальдивьесо Л. просит его не показывать никому этого письма -- а я вот это самое письмо читаю. Нет, там ничего такого уж откровенного нет. Дело-то не в этом. Лорка не только любовника просил не показывать другим его письма, он и родителей своих просил о том же самом, когда писал им из Нью-Йорка.
читать дальше...Некоторые изначально предназначают свою переписку для публикации (или хотя бы учитывают такую возможность). Говорят, что именно так писал свои письма (по крайней мере, некоторые из них) Хименес -- как литературные произведения. Это другое дело. Но если человек, как в случае с Лоркой, недвусмысленно говорит о том, что не хотел бы предавать гласности свои письма -- его волю надо бы уважать. А после его смерти -- тем более.
В 28-м году Л. писал Хорхе Саламеа, одному из людей, которым доверял:
"А потом... непрерывно стараешься, чтобы твое настроение не проникло в стих, потому что иначе он сыграет с тобой скверную шутку и самое чистое в тебе откроет взглядам тех, кто этого никогда не должен видеть".
И в другом письме ему же:
"Я всё тот же, и в этом письме ты найдешь мои неизданные стихи, выражения дружеских и человеческих чувств, которые я не хотел бы разглашать. Люблю, тысячу раз люблю интимность. Если я боюсь глупой славы, то именно из-за этого. У прославившегося человека горькая доля ходить с холодной грудью, пронзенной потайными фонарями, которые на него направляют другие".
Я не то что бы совершенно и абсолютно против публикации его писем. Нет, конечно. Но мне кажется, что это можно бы -- и нужно -- делать выборочно. Ближе всего к тому, о чем я говорю, сборник "Гарсиа Лорка об искусстве", вышедший у нас в 1971 году. Там опубликованы те письма, в которых Л. размышляет -- в соответствии с названием книжки -- о всяческих искусствах.) Или куски из писем, опять же на эту тему. Такой подход дает возможность услышать живой голос -- и в то же время не нарушить ту интимность, о которой он писал, не влезть туда, куда он меньше всего хотел, чтобы влезали: в личные отношения, в том числе и с родными.
Всё это, конечно, не более чем разговоры в пользу бедных: письма его давно (и неоднократно) опубликованы на испанском, а многие и на русском. Я просто чем старше становлюсь, тем все больше об этом думаю.) Раньше я как-то легче к этому относилась, а теперь... как-то тяжелее.) Теперь бы я, наверное, не стала их читать, его письма, -- пусть даже они и опубликованы. Сейчас я лучше понимаю, насколько он не хотел, чтобы то, что он писал кому-то, читал кто-то другой -- и мне неловко от того, что я это читала.
Это, в общем, наш февраль 17-го: короля отстраняют от престола, образуется Временное правительство, радостный народ выходит на улицы, всеобщие гуляния, ликования... Ну и дальше, конечно же, всё вполне по Блоку -- "О, если б знали, дети, вы, / Холод и мрак грядущих дней..."
...В особенности понравился мне в этом ролике министр просвещения! На 1:40 он начинается.) Так четко говорит! Сразу видно университетского преподавателя. (Про него.)Фернандо де лос Риос - видный испанский политик (1879-1949), член руководства Испанской социалистической рабочей партии (ИСРП). В годы Республики занимал ряд министерских постов (просвещения, юстиции, внутренних дел), во время гражданской войны был послом в Париже и Вашингтоне, позже - министром иностранных дел республиканского правительства в изгнании. Умер в эмиграции в Нью-Йорке. В 20-е годы был преподавателем в университете Гранады. С тех пор был дружен с Лоркой, несмотря на разницу в возрасте. (Из комментариев к русскому изданию книги Яна Гибсона "Гранада 1936 г.")
Как раз вот читаю первое письмо Лорки из Нью-Йорка родителям. Во первых же строках пишет, что когда они плыли на корабле, "дон Фернандо так вел себя со мной, что все принимали его за моего отца" (...se ha portado conmigo de tal manera que todo el mundo lo ha tomado por mi padre).